Лилианна Лунгина "Подстрочник"
Jan. 12th, 2012 10:52 am![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Очень антисоветская книга:)
***
До тридцать шестого года все жили во имя «общего дела» и никто не помышлял о частной жизни. Ее едва хватало на то, чтобы завести детей. А потом внезапно, после одной-единственной фразы Сталина «жить стало веселее», все поменялось. Народ послушался. Коммунисты стали исправно влюбляться и заводить семью
***
Представляете себе, девочка в шестнадцать лет видит такую сцену, как знакомого человека запихивают в машину, не дают сказать слова… Обо всем этом, конечно, полезно напомнить тем, кто забыл, и рассказать тем, кто не знает. Мне хотелось бы передать это молодым… Чувство страха — это чувство, которое трудно себе вообразить, если ты его никогда не испытал, это что-то, что тебя никогда не оставит, если ты раз пережил, но которое себе трудно представить. Нужно в какой-то форме его пережить. Это, может быть, из самых сильных стрессовых состояний, когда ты не знаешь, что будет с тобой через минуту, через час, через день. И с этим чувством, мне-то казалось тогда, жило все городское население. Но — я подойду к этому дальше — когда началась война, я увидела, что не только городское, но и деревенское тоже.
***
Соцреализм определялся каким-то уровнем примитивного изображения жизни. Где сложно — там неоднозначно, а все должно быть однозначно. Они очень тщательно охраняли примитивную однозначность стиля. Это было необходимо для сохранения их власти. И кроме того, отвечало уровню людей, занимавшихся идеологией. Сохранить простейшую, азбучную ясность<...>Конечно, безусловно: это — победа усредненного сознания. Усредненного, без всяких темных и тайных моментов. Ведь я думаю, против Достоевского так были настроены тоже не потому, что Достоевский придерживался реакционных взглядов. Это, в конце концов, никого и не интересовало. А потому, что у Достоевского всегда был какой-то момент не до конца ясный, двузначный, непонятно было, кто положительный, кто отрицательный. Вот это не допускалось: должна быть полная ясность, кто хорош, кто плох. То есть ведение за ручку было в культуре не менее сильно, чем в других сферах. Это было такое отцовское отношение: вот, мы родные отцы вам, и мы вам указываем, как надо думать, чтобы не было никаких возможностей разнотолков. Не хотели разнотолков.
***
Мне хочется об этом сказать, чтобы люди, которые забыли, вспомнили, а кто не знает, молодые, узнали: был план на аресты. По районам. Вне всякой зависимости от того, кто что совершил. Поэтому любой мельчайший проступок годился. А сеть запретов была такая густая, что невозможно было где-то не наткнуться на нее. Каждый фактически совершал противозаконные действия. Неизбежно, каждый. Поэтому они спокойно брали то количество людей, которое им надо было, и каждый месяц местный КГБ (НКВД) успешно выполнял свой план.
***
Нужно было возложить ответственность за уничтожение людей на все общество — чтобы никто не остался «чистым». Изобрел эту тактику Сталин, но его преемники прибегали к ней столь же успешно. Этот прием стал одним из главных принципов советской системы. По этой причине потом, когда началась «перестройка», консерваторам не составляло труда находить компрометирующие тексты, написанные наиболее видными реформаторами.
***
Мотина сестра Полька, которая была не в состоянии сдать в колхоз столько масла, молока и яиц, сколько от нее требовалось, приезжала два раза в год в Москву, чтобы их закупить и сдать в колхоз<...>И вот с ведрами масла и яиц и с мешками проса она триумфально возвращалась в свой колхоз.<...>Электрички были набиты тысячами таких женщин, навьюченных мешками и возвращавшихся к себе в деревню. Помню, однажды в электричке незнакомый парень, простой, лет двадцати двух — двадцати трех, мне вдруг сказал: «Знаете, что они везут? Хлеб! Поглядите на эти мешки — они из столицы везут в деревню сухари да баранки… Россия-то пропала!»
***
...оправдывали его так: все предавали. Нечего его выделять. Что вы вцепились в одного человека? Время было такое, когда все друг друга выдавали. И нечего пытаться очистить свою совесть, рассчитываясь с одним. Мне кажется, это интересно как мотивация и вообще. Конечно, это все дико. Но так было. Мне хочется, чтобы это осталось в памяти людей.
***
интеллектуальное мужество дается куда труднее, чем мужество физическое, чем, так сказать, преодоление страха за свою шкуру. Людям легче рискнуть жизнью, чем сказать себе, что весь пройденный путь — ошибка, зачеркнуть свой путь, отказаться от того направления, которому ты служил всю жизнь.
***
Наша политика не в сфере политических споров или состязании каких-то доктрин. Наша политика — это направление каких-то массовых действий, которые всегда тяжелейшим образом сказывались на жизни людей.
***
Хотя такого страха, как при советской системе, в цивилизованное время нигде не было. Наверное, только при инквизиции. Ну, при гитлеризме, конечно.<...>Что же касается помощи… Все-таки в человеке честном, по себе знаю, есть большая потребность подавить страх и хоть чем-то помочь. Это потребность души. Просто чувствуешь себя безумно униженным, если не смеешь этого сделать. Это именно… вот точное слово я нашла: это именно унижение — не сметь протянуть руку. Это же фактически — человек тонет, а ты проходишь мимо. Посвистывая.
***
В результате Гражданской войны, коллективизации, массовых убийств, потом другой страшнейшей войны изменился генетический фонд нации. Погибли лучшие, самые честные, самые смелые, самые гордые. Чтобы выжить, надо было приспосабливаться, лгать и подчиняться.
***
Вся страна, сверху донизу, без различия социальных категорий, пила. Пили везде — в учреждениях, в цехах, на лестнице, на улице, на вокзалах, в поездах, в любое время дня и ночи, до, после и во время работы. В цехах рабочие не могли включить станок, не хлебнув водки или самогона, потому что после вчерашней пьянки дрожали руки, и, чтобы унять дрожь, нужно было опохмелиться: «поправиться». День начинался со сбора мелочи — чтобы «сбегать за горючим». Водкой торговали с одиннадцати, можно себе представить, в котором часу приступали к работе. Партийные боссы снисходительно относились к пьяницам (при том, что, по статистике, опубликованной уже при Горбачеве, больше половины преступлений совершалось в состоянии опьянения), так как большей частью пили сами. Водка к тому же обладала меновой ценностью: всякая работа или услуга могла быть оплачена определенным количеством бутылок.
Водка стала религией. Не надеясь на перемены, люди в той или иной степени находили выход в стремлении устроить свою жизнь хотя бы чуть поудобнее, в развлечениях, в забытьи. Одни хотели накопить денег, получить привилегии. Другие — по возможности держаться подальше от официальной жизни. В какой-то момент мы перестали ходить на собрания писателей и кинематографистов, избегали бывать в Доме литераторов и Доме кино и даже не ужинали в тамошних ресторанах, где было засилье спекулянтов. Странная была атмосфера: какая-то смесь усталости, безразличия и цинизма, что-то вроде пира во время чумы. Полагали только, что этот пир будет длиться веками.
***
До тридцать шестого года все жили во имя «общего дела» и никто не помышлял о частной жизни. Ее едва хватало на то, чтобы завести детей. А потом внезапно, после одной-единственной фразы Сталина «жить стало веселее», все поменялось. Народ послушался. Коммунисты стали исправно влюбляться и заводить семью
***
Представляете себе, девочка в шестнадцать лет видит такую сцену, как знакомого человека запихивают в машину, не дают сказать слова… Обо всем этом, конечно, полезно напомнить тем, кто забыл, и рассказать тем, кто не знает. Мне хотелось бы передать это молодым… Чувство страха — это чувство, которое трудно себе вообразить, если ты его никогда не испытал, это что-то, что тебя никогда не оставит, если ты раз пережил, но которое себе трудно представить. Нужно в какой-то форме его пережить. Это, может быть, из самых сильных стрессовых состояний, когда ты не знаешь, что будет с тобой через минуту, через час, через день. И с этим чувством, мне-то казалось тогда, жило все городское население. Но — я подойду к этому дальше — когда началась война, я увидела, что не только городское, но и деревенское тоже.
***
Соцреализм определялся каким-то уровнем примитивного изображения жизни. Где сложно — там неоднозначно, а все должно быть однозначно. Они очень тщательно охраняли примитивную однозначность стиля. Это было необходимо для сохранения их власти. И кроме того, отвечало уровню людей, занимавшихся идеологией. Сохранить простейшую, азбучную ясность<...>Конечно, безусловно: это — победа усредненного сознания. Усредненного, без всяких темных и тайных моментов. Ведь я думаю, против Достоевского так были настроены тоже не потому, что Достоевский придерживался реакционных взглядов. Это, в конце концов, никого и не интересовало. А потому, что у Достоевского всегда был какой-то момент не до конца ясный, двузначный, непонятно было, кто положительный, кто отрицательный. Вот это не допускалось: должна быть полная ясность, кто хорош, кто плох. То есть ведение за ручку было в культуре не менее сильно, чем в других сферах. Это было такое отцовское отношение: вот, мы родные отцы вам, и мы вам указываем, как надо думать, чтобы не было никаких возможностей разнотолков. Не хотели разнотолков.
***
Мне хочется об этом сказать, чтобы люди, которые забыли, вспомнили, а кто не знает, молодые, узнали: был план на аресты. По районам. Вне всякой зависимости от того, кто что совершил. Поэтому любой мельчайший проступок годился. А сеть запретов была такая густая, что невозможно было где-то не наткнуться на нее. Каждый фактически совершал противозаконные действия. Неизбежно, каждый. Поэтому они спокойно брали то количество людей, которое им надо было, и каждый месяц местный КГБ (НКВД) успешно выполнял свой план.
***
Нужно было возложить ответственность за уничтожение людей на все общество — чтобы никто не остался «чистым». Изобрел эту тактику Сталин, но его преемники прибегали к ней столь же успешно. Этот прием стал одним из главных принципов советской системы. По этой причине потом, когда началась «перестройка», консерваторам не составляло труда находить компрометирующие тексты, написанные наиболее видными реформаторами.
***
Мотина сестра Полька, которая была не в состоянии сдать в колхоз столько масла, молока и яиц, сколько от нее требовалось, приезжала два раза в год в Москву, чтобы их закупить и сдать в колхоз<...>И вот с ведрами масла и яиц и с мешками проса она триумфально возвращалась в свой колхоз.<...>Электрички были набиты тысячами таких женщин, навьюченных мешками и возвращавшихся к себе в деревню. Помню, однажды в электричке незнакомый парень, простой, лет двадцати двух — двадцати трех, мне вдруг сказал: «Знаете, что они везут? Хлеб! Поглядите на эти мешки — они из столицы везут в деревню сухари да баранки… Россия-то пропала!»
***
...оправдывали его так: все предавали. Нечего его выделять. Что вы вцепились в одного человека? Время было такое, когда все друг друга выдавали. И нечего пытаться очистить свою совесть, рассчитываясь с одним. Мне кажется, это интересно как мотивация и вообще. Конечно, это все дико. Но так было. Мне хочется, чтобы это осталось в памяти людей.
***
интеллектуальное мужество дается куда труднее, чем мужество физическое, чем, так сказать, преодоление страха за свою шкуру. Людям легче рискнуть жизнью, чем сказать себе, что весь пройденный путь — ошибка, зачеркнуть свой путь, отказаться от того направления, которому ты служил всю жизнь.
***
Наша политика не в сфере политических споров или состязании каких-то доктрин. Наша политика — это направление каких-то массовых действий, которые всегда тяжелейшим образом сказывались на жизни людей.
***
Хотя такого страха, как при советской системе, в цивилизованное время нигде не было. Наверное, только при инквизиции. Ну, при гитлеризме, конечно.<...>Что же касается помощи… Все-таки в человеке честном, по себе знаю, есть большая потребность подавить страх и хоть чем-то помочь. Это потребность души. Просто чувствуешь себя безумно униженным, если не смеешь этого сделать. Это именно… вот точное слово я нашла: это именно унижение — не сметь протянуть руку. Это же фактически — человек тонет, а ты проходишь мимо. Посвистывая.
***
В результате Гражданской войны, коллективизации, массовых убийств, потом другой страшнейшей войны изменился генетический фонд нации. Погибли лучшие, самые честные, самые смелые, самые гордые. Чтобы выжить, надо было приспосабливаться, лгать и подчиняться.
***
Вся страна, сверху донизу, без различия социальных категорий, пила. Пили везде — в учреждениях, в цехах, на лестнице, на улице, на вокзалах, в поездах, в любое время дня и ночи, до, после и во время работы. В цехах рабочие не могли включить станок, не хлебнув водки или самогона, потому что после вчерашней пьянки дрожали руки, и, чтобы унять дрожь, нужно было опохмелиться: «поправиться». День начинался со сбора мелочи — чтобы «сбегать за горючим». Водкой торговали с одиннадцати, можно себе представить, в котором часу приступали к работе. Партийные боссы снисходительно относились к пьяницам (при том, что, по статистике, опубликованной уже при Горбачеве, больше половины преступлений совершалось в состоянии опьянения), так как большей частью пили сами. Водка к тому же обладала меновой ценностью: всякая работа или услуга могла быть оплачена определенным количеством бутылок.
Водка стала религией. Не надеясь на перемены, люди в той или иной степени находили выход в стремлении устроить свою жизнь хотя бы чуть поудобнее, в развлечениях, в забытьи. Одни хотели накопить денег, получить привилегии. Другие — по возможности держаться подальше от официальной жизни. В какой-то момент мы перестали ходить на собрания писателей и кинематографистов, избегали бывать в Доме литераторов и Доме кино и даже не ужинали в тамошних ресторанах, где было засилье спекулянтов. Странная была атмосфера: какая-то смесь усталости, безразличия и цинизма, что-то вроде пира во время чумы. Полагали только, что этот пир будет длиться веками.